Неужели я теперь чужая?
Утро началось с тяжелого камня на душе. Я стояла на пороге дома своего сына, Дмитрия, и не верила, что мне придётся стучаться, как посторонней. В руках — потрёпанная сумка с вещами, внутри — смесь усталости, горькой обиды и слабой надежды. Шесть часов в прокуренном автобусе из Твери, и единственное, чего хотелось, — быстро помыться, перехватить кусок хлеба и отправиться на кладбище к маме, Евдокии Степановне. Но больше всего резанули собственные слова: «Митя, пусти хоть на часик. Умойся, поем, если твоя Таня не против, и сразу к маме пойду, свечку поставлю. Дожила…»
Дмитрий смотрел на меня странно — в глазах мешалась любовь, неловкость и какая-то виноватая растерянность. Кивнул быстро: «Ма, да заходи, о чём речь?» Но я-то знала: дело не в нём. Его Таня вроде всегда была ласковой, но в последние годы мои приезды будто натягивали невидимую струну между нами. Не то чтобы она ворчала, нет, но мои деревенские истории, советы «как лучше» и даже моя знаменитая картошка «по-вологодски» — всё это теперь принималось с вежливой улыбкой, за которой пряталось терпение.
В прихожей я шаркнула ногами, будто на пороге чужой избы. Таня, помешивая борщ, крикнула с кухни: «Людмила Петровна, чайку?» Я отказалась — неудобно. Попросила ванную. Митя суетился, подал полотенце с запахом магазинного кондиционера: «Ма, да расслабься!» Но я поймала его взгляд, брошенный в сторону кухни, — будто проверял, не подслушивает ли невестка. Ещё один укол под рёбра. Раньше мы с ним могли ночь просидеть за разговорами, а теперь я — гостья «на час».
После духа с мятным гелем и супа (Таня всё-таки впихнула тарелку) я размышляла о переменах. Когда Митя был мелким, я горбатилась на фабрике и подрабатывала уборщицей, чтобы у него были те самые модные кроссовки, как у всех. Он, сопливый, божился: «Мама, вырасту — куплю тебе квартиру в центре!» Я смеялась, гладила его по вихрам: «Главное, чтоб ты был счастлив». Теперь у него и квартира, и иномарка, и даже кот породистый. А я стою в прихожей, боясь крошки уронить.
На кладбище пошла пешком — надо было протрезветь от мыслей. Мама лежала там уже семь лет. Подмела плиту, поставила хризантемы, зажгла лампадку. Шептала: «Мам, вот и я… Опять к Мите приползла, как нищенка. Или мне кажется?»
Вернулась — в доме будто потеплело. Таня даже предложила остаться: «Поезда же поздно!» Я отказалась — знала, что лишний рот не нужен. Обняла Митю, пообещала «скоро» (хотя «скоро» — это когда? Через полгода? Через год?). В его глазах читалось: и любит, и мучается. Может, он тоже чувствует эту стену?
В обратный поезд села с мыслью: дети вырастают. Это закон жизни. Но почему-то больно, что мать, отдавшая всё, теперь должна отпрашиваться, как школьница на перемене. Я не злюсь — пусть живут, радуются. Но в сердце теплится глупая надежда: а вдруг ещё вернётся та простота, когда я была не «Людмилой Петровной», а просто «мам»? А пока — буду приезжать, ставить свечки, гладить Митину щёку (уже с сединой!) и делать вид, что всё как прежде.