— Бросила мне дитё и смылась. Ах ты… Проспала, старая… — Матрёна застонала, мотаючи головой из стороны в сторону.
В душном автобусе, который, кажется, вот-вот развалится, было нечем дышать. Раскалённый воздух, врывавшийся в открытые окна, не приносил облегчения — только пыль с проселочной дороги. Народ дремал, разморившись от духоты.
Впереди показались золочёные купола церквушки, окружённые покосившимися деревянными избами. А дальше — серые пятиэтажки, построенные ещё при Союзе. Пассажиры зашевелились, засуетились. Продвинутые бабушки уже толкались к выходу, чтобы первыми покинуть этот раскалённый железный ящик.
Лишь одна женщина сидела неподвижно, уставившись в окно. Руки с посиневшими прожилками покоились на коленях. Осветлённые волосы с тёмными корнями, как у провинциальной парикмахерши, небрежно падали на бледное, измождённое лицо. Губы поджаты, веки в морщинках. Видно было — жизнь её не баловала.
Автобус с последним хрипом дёрнулся и замер на площади перед церковью. Народ уже ломился в двери, спеша на свободу.
— Женщина, конечная! — гаркнул лысеющий водитель, выглянув из кабины.
Та оглянулась. В салоне никого, кроме них двоих.
— Выходим! — повторил он, махнув рукой.
Она подняла потертый саквояж, вышла на раскалённую землю.
— До свидания, — бросила в пустоту, даже не обернувшись.
Двери с лязгом захлопнулись. Женщина медленно зашагала к избам. Вдруг с колокольни грянул звон — сперва один удар, потом перезвон. Она замерла, подняла глаза к небу, развернулась и пошла к церкви.
Внутри пахло ладаном и прохладой. Луч солнца, пробивавшийся сквозь пыльные стёкла, лежал на полу золотой лужей.
Шаги её звонко раздались под сводами. Женщина присела на скамью у входа.
— Вам плохо? Воды принести?
Рядом возникла девушка в платке, несмотря на жару плотно завязанном вокруг шеи. Глаза — ясные, добрые.
— Сейчас принесу.
И правда — вернулась с жестяным стаканом.
— Пейте. У нас тут родник рядом. Вода ледяная, даже летом.
Прасковья взяла стакан, глотнула. Зубы свело от холода.
— Если что — зовите, — шаркнула юбкой по полу девушка и скрылась за свечным ящиком.
Женщина допила, подошла к стойке.
— Спасибо. Вы тут местная? Всех знаете?
— Село маленькое. А вам кого?
— Матрёну… Сидорову.
— Это моя бабушка. Только она год назад померла. А вы кто ей? — Девушка вышла из-за стойки, вглядываясь в незнакомку.
— Вы Прасковья? — спросила та, не отводя взгляда. — Я Аграфена…
***
Восемнадцать лет назад
Матрёна сидела на лавочке у крыльца, щурясь от солнца.
— Мам…
Она подняла руку козырьком, вглядываясь. Перед ней стояла дочь Аграфена, сбежавшая больше года назад. В одной руке — свёрток с ребёнком, в другой — потрёпанный чемодан.
— Вернулась… Ну конечно. Как же иначе. Надолго, аль опять сбежишь? — буркнула Матрёна.
В соседнем окне шевельнулась занавеска.
— Идём в дом. Нечего перед людьми позориться. — Она поднялась, опершись на колено.
Аграфена зашла следом. Быстро оглядела избу, положила младенца на кровать, выпрямилась.
— Мужик аль баба? — равнодушно спросила Матрёна.
— Девка. Прасковья, — обернулась та.
— Так и знала. Не сладко тебе было, коль к матери приползла. А где ж твои «больше ноги моей тут не будет»? Что делать-то будешь?
— Потом, мам. Устала.
— Ладно. Молоко хоть есть? — Матрёна оценивающе глянула на плоскую грудь дочери. — Откуда… Ладно, схожу к Фёкле, у неё коза.
— Смесь привезла…
— Химией дитё травить будешь? — махнула рукой старуха и вышла.
Вернувшись с банкой молока, обнаружила: Аграфена спит, а малышка кряхтит, барахтаясь в пелёнках. Взяла её на руки, зашипела:
— Ну чего разоралась? Мамка-то твоя спит, намаялась, видно…
Перепеленала, накормила козьим молоком. А ночью ругались с дочерью так, что стены дрожали. Аграфена плакала, оправдывалась, Матрёна выливала накопленную злость. Уснули под утро.
Разбудил её детский плач.
— Графка! Дите орать стало! Графка?! —
Озираясь, поняла: дочь исчезла.
— Сбежала, стерва! Опять сбежала! Ах ты… Проспала, старая… — застонала Матрёна, корчась от бессилия.
Прасковья выросла под её строгостью. Кормила, одевала, но не ласкала. А когда та спрашивала про мать, Матрёна бросала:
— Померла. Нет у тебя ни отца, ни матери. Одна я у тебя, и то ненадолго…
Девочка прижималась к ней, молила:
— Не умирай, бабка…
— Моли Бога, чтоб пожила. А то, гляди, и вправду кони двину…
Однажды сожгла все фото Аграфены. Осталось одно — стёртое, потрёпанное. Прасковья прятала его годами.
Окончив школу, пошла в медучилище. Всё свободное время проводила в церкви — помогала отцу Павлу, слепой бабке Анисье. Парни её сторонились, дразнили «монашкой», но дальше стука в окно дело не шло — боялись отца Павла. Говорили, до сана он воевал, контуженный.
Когда Матрёна умерла, Прасковья осталась одна. Жила скромно: картошка в подполе, соленья, да подаяния в церкви.
Однажды спросила батюшку:
— За мать какую записку подавать — за здравие аль за упокой?
Тот задумался:
— Матрёна говорила, померла? Для неё — так и было. А мне кажется, жива твоя мать где-то… Ставь за здравие. Молись, чтоб одумалась.
Так иИ когда Аграфена впервые обняла Прасковью по-настоящему, они обе поняли, что Бог всё-таки иногда даёт второй шанс.