30 октября, летний день, но в сердце холоднее, чем в декабрьском кочке. Я записываю всё, что слышу и чувствую, как будто это спасёт меня от пустоты, в которой живёт Агафья.
Вчера в нашей деревне Борки прошла свадьба, о которой с утра до ночи говорили все: от старой бабки в избе у реки до мальчишек, гоняющих куры. Иван Соколов, наш главный механик, парень, руки которого будто выкованы из золота, женился на Злате, девице, яркой, как красный мак, голос её звучал, как колокольчики в утреннем колокольном звонке. Пара выглядела, будто сошли со старинных открыток: родители построили им новый дом, поставили новый забор, ворота украсили живыми лентами. Три дня без перерыва гуляли, музыка гремела до самых окон, аромат шашлыка и сладких пряников летел по всей улице. Каждый крик «Горько!» отрезал воздух, будто ножом.
А я в тот же день не была на празднике. Я сидела в нашем сельском медпункте, рядом со мной Агафья, тихая и незаметная деревенская девчонка, которую никто не замечает, пока не понадобится её нежная рука. Глаза её, как тихие озёра в тайге, глубоки и полны вековой тоски, заставляли меня щипать себя от боли. Она сидела на кушетке, спина была прямой, как натянутая струна, руки её, тонкие и работающие, сплелись в узел на коленях, пальцы побелели от напряжения.
На ней было лучшее платье ситцевое с мелким васильковым узором, старенькое, но выглаженное до блеска. На волосах лёгкая голубая ленточка. Агафья тоже собиралась на свадьбу на свою, с Иваном. С детства они были неразлучны: вместе пошли в первый класс, сидели за одной партой, он носил ей портфель, защищал от хулиганов, а она таскала ему пирожки и помогала решать задачки. В деревне говорили: «Иван и Агафья как небо и земля, как солнце и луна, всегда вместе». После службы в армии Иван первым делом бросился к ней, и всё пошло по плану: подали заявление, назначили дату тот же день, когда Злата и Иван Соколов праздновали свою свадьбу.
Но потом Злата вернулась из города, как будто просто навестить родных, и всё закрутилось. Иван, будто под ударами молота, стал отдаляться от Агафьи, прячась от её взгляда. Однажды вечером, когда уже смеркалось, он подошёл к калитке её дома, дрожал, теребил шапку в руках и, будто выдавливая гвоздь из гнилой доски, произнёс: «Прости, Агафья. Я тебя не люблю. Люблю Злату, на неё женюсь». И ушёл, оставив её стоять у калитки, в холодном ветре, где её платок шевелился, но она почти не ощущала этого. Деревня ахнула, но быстро переключилась на свои дела; чужая беда не была их.
Сегодня, в день её несбывшейся свадьбы, я наблюдаю, как за окном гремит музыка, разливается пьяный смех, а Агафья сидит передо мной, сердце её будто бы кровью обливается. Она не плачет, не проливает ни слёзинки, а это пугает меня сильнее, чем крик. Когда человек плачет, боль наружу, а когда молчит, она ест изнутри.
Агафья, шепчу я, может, воды? Или капель с валерьянкой?
Она поднимает глаза озера в них пусты, как выжженная степь.
Не надо, Семёновна, мягко отвечает она, голос её шуршит, как сухие листья. Я к вам не за лекарством, просто посидеть. Дома стены давят. Мама плачет, а мне всё равно.
Мы сидим в тишине, ищем слова, которые могли бы зашить эту дыру в её душе, но их нет. Время может лишь притупить боль, обернуть её тонкой коркой, которую едва прикоснёшься и снова кровь. Мы просидели, может, час, а может, два. За окном стемнело, музыка стихла, слышно лишь тикание старого часовника на стене и вой ветра в трубе. Внезапно она вздрагивает, как от леденящего ветра, и, глядя в одну точку, говорит:
Я ему рубашку на свадьбу вышила крестиком, по вороту, думала, будет оберегом.
Рука её скользит по воздуху, будто гладит невидимый воротник, и по щеке медленно катится одна-единственная слеза тяжёлая, как растаявшее свинец. Слеза оставила дорожку и упала в её дрожащие руки.
В тот миг будто остановилось тиканье часов, и вся деревня, и мир замерли вместе с этой слезой, горькой и несказанной. Я обняла её хрупкие плечи, качая, как маленького ребёнка, и шепнула: «Господи, зачем ты так с ней? За что такая светлая душа должна страдать?»
Два года прошли. Снег сменился грязью, грязь пылью, а пыль опять превратилась в снег. Жизнь в Борках текла своим чередом. Иван со Златой, казалось, жили неплохо: дом полон, купили машину. Но смех Златы изменился больше не звонок колокольчиков, а будто разбитое стекло, резкий и злой. Иван ходил, словно тону в воде, лицо потемнело, глаза полны тоски. В гараже он всё чаще задерживался с мужчинами, но уже не с пустыми руками. Слышали, как Злата пилит его с утра до ночи: то денег мало, то внимания не хватает, то к соседке иначе смотрит. Их любовь, как весенний паводок, пришла бурно, всё сметая, а потом так же быстро ушла, оставив лишь мусор и ил.
Агафья же жила тихо, незаметно. Работала в почтовом отделении, помогала маме по хозяйству, спряталась в собственную раковину. На парней не смотрела, в клубы не ходила. Ее улыбка появлялась изредка, но в глазах всё та же глухомань тайги. Я наблюдала за ней издали, сердце сжималось, думала, что она так и завянет, не распустится.
Поздней осенью, когда дождь лил как из ведра, а ветер срывал последние золотые листья с берёз, к калитке медпункта подскользнулся Иван, мокрый до костей, грязный, рука висела неестественно.
Семёновна, сказал он, губы дрожали, помогите, кажется, руку сломал.
Я провела его в кабинет, обработала рану, наложила шину. Он молчал, морщась от боли, а потом, когда я закончила, взглянул на меня глазами, полными отчаяния.
Это я сам, выдохнул он, от злости. С Златой поругались, она уехала к матери в город, сказала, что навсегда. И я плачу не помужски, а тихо, беззвучно. Слёзы стекают по небритым щекам, падают на грязную куртку. Взрослый мужик, а сидит передо мной, как побитый пёс.
Он говорил, как будто в голове круги: как нелегко ему жить, как всё не так, как её красота обернулась ядовитой, а любовь её требовательной и душной.
Я каждую ночь, Семёновна, вижу Агу в снах, шептал он, она улыбается, а я просыпаюсь и хочу воевать с ветром. Дурак я, слепой дурак. Самое дорогое, что создал собственными руками, выбросил, променял на яркую оболочку
Я налила ему корвалол, сидела рядом, слушала. И думала, как жизнь крутит судьбы: иногда нужно всё потерять, чтобы понять, что было действительно важным.
На следующий день в Борках громыхнула новость: Иван развёлся. Через неделю он пришёл к дому Аги. Не к калитке, как в тот гнетущий вечер, а прямо к крыльцу, снял шапку под ледяным дождём и стоял, смотря в её окна час, два, промокший до нитки. Агафья не выходила. Мать её выглядывала, машет руками, а он стоит, как вкопанный.
Тогда калитка отворилась. Агафья вышла в старом плаще, с платком на голове. Он упал на колени в грязи, схватил её руки и прижал к лицу:
Прости, лишь смог произнести он.
Я не знаю, какие слова они обменяли, но это не важно. Важен был её взгляд, когда через несколько дней она пришла ко мне за зелёнкой, чтобы обработать Ивану ссадины. В её глазах уже не было выжженной степи, а снова блеск лесных озёр, а в глубине, робко, как первый подснежник, пробивался крохотный огонёк надежды.
Они не устраивали пышную свадьбу. Просто жили. Иван перебрался к ней в её скромный домик, чинил крышу, латал забор, перекладывал печь, работал от рассвета до заката, будто пытался искупить вину трудом. А она она оттаивала, словно цветок, долго без воды, который наконец полили. Снова улыбалась, и её улыбка стала такой светлой, такой тёплой, что рядом хотелось улыбнуться самому.
В один летний день, когда сенокос достиг пика, воздух был густым от запаха свежескошенной травы и полевых цветов, я шла мимо их дома. Калитка была открыта, и они сидели на старой деревянной скамье. Он, крепкий, надёжный, обнял её за плечи, а она, тихая, светлая, прижалась к нему и тихо напевала, перемешивая в миске землянику, пахнущую солнцем. У их ног, на теплых досках, спал в плетёной корзинке крошечный сыночек Саша.
Солнце клонилось к реке, окрашивая небо в нежные акварельные тона. Гдето вдалеке мычала корова, лаяла собака, а на этом крыльце царила тишина, умиротворение, будто время замерло. Я смотрела на них, улыбалась сквозь слёзы уже не горькие, а светлые, как утренний рассвет.


