Старик уходил… Бабка знала об этом, чувствовала каждой клеточкой своей души, навек сросшейся с ним.
Внешне она оставалась спокойной, принимала неизбежное. Но внутри — дрожала. Знала, что долго без деда не протянет. Да и как? Как жить без Вани, родного, далёкого и такого близкого. Вам не хочется снега? А ей?
Кто сказал, что чувства со временем угасают? Это у них, в умных книжках, написано? Не верьте! Ничего не угасает! Душа всё так же трепещет, как пташка, от родного голоса. Не шутка — шестьдесят лет вместе, вся жизнь!
Срослись, переплелись, сцепились — минуты не могли друг без друга. Как она его отпустит? Как останется одна? Да зачем? Зачем жить-то? Без Вани и жизни нет.
Так думала бабка, разбирая старый сундук, раскладывая вещи по трём кучкам. Эта — детям, на память. Пусть помнят отца. Эта — соседям. А вон та, самая маленькая, — себе. Пока не уйдёт, будет смотреть, вспоминать Ваню.
— Наааасть! Наааасть! — донёсся слабый голос старика.
— Иду, иду, Ваня, родной! — Бабка вскочив, поправила юбку, заглянула за занавеску. — Проснулся? Блинчиков хочешь?
— Наааасть… — Старик глухо звал, слепые глаза бродили по потолку.
— Я здесь, родной, здесь! — Она взяла его когда-то сильную, а теперь иссохшую руку, похожую на птичью лапку. — Что, милый? Я с тобой!
— Насть… прости…
— Да что ты, что ты…
— Не любил я тебя… — прошептал он хрипло. — Глупый… Вернуть бы всё…
— Ну что за вздор! Любил, по-своему, но любил. А то бы мы прожили вместе шестьдесят лет?
— Наааасть, дети…
— Едут, Ваня, едут! Телеграмму послала, вернее, почтальонша Тамара за меня написала. И Лёше, и Генке, и Витьке, и Любке. К вечеру все будут. Ты поспи, а я бульончик сварю…
— Не надо… — Шёпот. — Дай руку… посиди. Прости, Насть!
— Я и не серчала. Ты меня прости — вцепилась, как репей, может, жизнь твоя иначе сложилась бы…
— Нет, Насть… — покачал головой старик. — Судьба…
Мутная слеза скатилась по его морщинистой щеке, потерялась в складках дряхлой кожи.
К вечеру съехались дети, сами уже седые.
Размышляла бабка.
Лёша, старший, весь белый, как лунь. Важный, степенный, таким и в детстве был. Бабка его побаивалась — профессор, учёный человек, из Москвы.
— Лёша, сынок, седой уж…
— Мам, годы берут своё. Я уже дед, ты забыла, что прабабка стала? — строго посмотрел.
— Как же забыть! Вон фотки, твоя Ира присылала, под стеклом все хранятся.
Слева — старое стекло: тут все они, маленькие, и родители с отцом, и дядя её, Тимофей, и брат Федька, что с войны не вернулся — ни похоронки, ничего. Бабка с дедом её, тётки-дядьки Ванины. Его брат Витька, ой, весёлый был! Как заиграет «Барыню» — ноги сами в пляс идут!
А тут — новое стекло, сделал сосед дядя Коля. Тут молодёжь: внуки, правнуки.
— Вот, Лёша, рано меня в архивы сдавать!
— Да я и не сдаю. Живи, мать. Пока вы живы — мы всё дети…
— Генка, — перебил брата, — айда на рыбалку!
— Можно? — повернулся к матери.
— Конечно! — улыбнулась бабка.
— Отец, хватит валяться! — Это Витька, младшенький, всё ещё лихо носил джинсы, подтянутый, загорелый. Работал на судне, по миру плавал, всегда привозил подарки, но старики их не трогали — на чёрный день.
Лишь телевизор, японский, цветной, зимой вся деревня к ним на кино сходила после «Времени», потом долго обсуждали.
Старик слабо улыбнулся. Витька всегда был его любимчиком — такой же заводной, как сам Иван Петрович в молодости.
— Вить, сынок… дети мои… Лёша, Генка… А Любка где?
— Я тут, пап! — вышла из-за братьев. Маленькая, худенькая, вылитая мать в молодости.
— Дочка… простите меня…
— Да что ты, батя!
— Отец, хватит!
— Папочка…
— Простите… недодал… любви недодал…
— Полно! — хором.
— Без вас с матерью мы бы вždy никуда…
— Давай, вставай! — перебил Витька. — Крышу на бане починить надо, Любка с мамкой пельмени слепят, а мы после бани стопочку, да закусим…
Старик тепло улыбнулся.
Долгую жизнь прожил. Всю жизнь корил себя — живёт с нелюбимой. Не осмелился подойти к той, желанной, к Лиде. Так и толокся у её окон, папиросы курил, ждал… Чего ждал? Может, думал — сама догадается, выйдет, за руку возьмёт.
На вечёрках переглядывались, рядышком сидели — дух захватывало! Почему не осмелился? Почему не проводил? А kidding oн, дурак…
Дождался. Нашёлся смельчак, на танец пригласил, до дома довёл, женился быстро.
Иван тоже был на той свадьбе. Невеста сидела невесёлая, глаз с него не сводила.
Эх, думал он потом, надо было украсть, увести! Нет, напился с другом детства Петькой, подрались. Потом и вспомнить не могли — за что.
С Петькой помирился, а любовь потерял.
На Настеженился — смотрела на него, словно на чудо. Знала, что не любит. Всю жизнь с ледышкой прожила.
Только когда дети разъехались, понял Иван — не может без своей Насти! Стыдно стало за её загубленные годы.
В кино шли — он впереди, она сзади. А ей хотелось под руку, чтобы все видели: «Вон, Настя с Иваном…»
Никогда так не говорили. Всегда — Настя отдельно, Иван отдельно.
А она любила.
Если бы он, дурак, лет на тридцать раньше сказал, что тоже её любит — пусть не так ярко, как ту, первую, но любит…
Нет! Гордость, что ли? Или стыд? Что помешало тогда подойти к Лиде? Что мешало жене хоть раз сказать: «Бабка закрыла глаза, крепко сжав в руке фотографию, где они с Ваней молоды и счастливы, и больше не открыла их.