Люди
092
Два миллиона ушли на квартиру бывшей жене: что делать, если муж отдает все семейные накопления ради ребенка от прошлого брака?
Пятьдесят тысяч, Степан. Пятьдесят. И это сверх тридцати тысяч алиментов. Валентина бросила телефон на
Счастье рядом
Люди
0101
Два миллиона для бывшей, пятьдесят тысяч на сына, тридцать тысяч алиментов и ноль для себя: как Степан потратил накопления семьи ради Феди и Нины, а Валентина решила начать всё заново
Пятьдесят тысяч, Степан. Пятьдесят сверху тридцати тысяч алиментов. Валентина с раздражением бросила
Счастье рядом
Люди
048
Я знаю, как лучше: Семейная борьба с аллергией дочери, врачебные споры, бабушкины рецепты и редкая причина страданий, которую удалось победить
Ну что же это такое, вздохнул Алексей, присев на корточки перед дочкой, внимательно рассматривая розовые
Счастье рядом
Люди
093
Моя сестра уехала в командировку, и на несколько дней я стал главным для пятилетней племянницы — всё казалось обычным до ужина. Я приготовил тушёную говядину, поставил тарелку перед ней, а она просто смотрела на еду, будто её не было. Я спросил: «Почему ты не ешь?» Она опустила глаза и прошептала: «Мне сегодня можно кушать?» Я растерялся, но улыбнулся и ответил: «Конечно, можно». В этот момент она расплакалась. Моя сестра Маша уехала в командировку на три дня ранним понедельничным утром, с ноутбуком и той усталой улыбкой, которую мамы носят, как второе лицо. Не успев напомнить про лимит времени за мультиками и режим сна, её маленькая дочка Катя обняла маму за ноги, будто хотела не отпустить. Маша аккуратно освободилась, поцеловала дочку в лоб и пообещала скоро вернуться. Дверь захлопнулась. Катя осталась стоять в коридоре, глядя туда, где только что была мама — не плакала, не хныкала, а просто стала тихой настолько, что было тяжело смотреть. Я пытался отвлечь её: мы строили шалаш из одеял, раскрашивали единорогов, даже танцевали на кухне под глупую музыку — улыбка на её лице была едва заметной, будто она старалась изо всех сил. Но с каждым часом я стал замечать странности — Катя просила разрешения буквально на всё: не «можно мне сок?», а «можно мне тут посидеть?» или «можно потрогать это?». Даже смеяться над шуткой спрашивала разрешение. Я подумал — скучает по маме. Вечером я решил угостить её чем-то уютным — приготовил тушёную говядину с морковкой и картошкой, ту самую еду, от запаха которой становится спокойно. Налил ей маленькую порцию и сел напротив. Катя смотрела на тарелку, не шевеля ложкой, будто ждала чего-то. Минуты шли, и я мягко спросил: — Катюша, почему ты не ешь? Прозвучал еле слышный шёпот: — Мне сегодня можно кушать? Я автоматически улыбнулся, пытаясь её ободрить: — Конечно, можно. Ты всегда можешь кушать. В этот момент её личико смялось, она вцепилась в край стола и расплакалась — крупные, тяжёлые слёзы, которые не от усталости, а от чего-то гораздо большего. Я бросился к ней, обнял — она тут же прильнула ко мне, запряталась лицом на плече, будто ждала разрешения даже на слёзы. — Всё хорошо, — шептал я, стараясь быть спокойным. — Ты в безопасности. Ты ничего плохого не сделала. Катя только сильнее расплакалась. Когда наконец успокоилась, я спросил: — Почему ты думаешь, что иногда нельзя кушать? Катя сжала пальчики, и снова — прерывистый шёпот: — Иногда… мама говорит, что я слишком много съела. Или была плохой. Или плакала. Она говорит, что надо учиться. Я почувствовал, как что-то острое подступило к горлу. — Дочка, можно кушать всегда. Еда — не наказание. Катя смотрела на меня, будто в это невозможно поверить. — Но если я поем, когда нельзя… мама сердится. У меня не нашлось слов. Маша — моя сестра: добрая, чувствительная, всегда спасает бездомных котов. Но дети не придумывают такие правила просто так. Я вытер Кате слёзы, сказал: — Пока ты со мной, правило одно: кушаешь, когда голодна. Катя недоверчиво моргала, но начала медленно есть. — Я весь день была голодная, — шепнула она. Вечером она выбрала мультик, свернулась калачиком под пледом, уснула с ладошкой на животике, словно боясь, что еда исчезнет. Поздно ночью я сидел в темноте с телефоном и именем «Маша» на экране, думая — звонить или нет. Вдруг Катя будет страдать, если я ошибусь? Утром испёк ей блинчики с черникой, Катя осторожно спросила — ей ли это. Я ответил: «Тебе. И можно столько, сколько захочешь». Она ела тихо, не улыбалась, а будто не верила, что хорошее действительно происходит. Но потом прошептала: — Это мои любимые блинчики. Весь день — новые детали: Катя вздрагивает при любом резком голосе, часто извиняется, даже если роняет карандаш. Собирая пазл, вдруг спросила: — Ты не будешь злиться, если я не соберу? — Нет, я не буду. Посмотрела мне в глаза — и ещё один вопрос, от которого сжалось всё внутри: — Ты всё равно меня любишь, если я ошибаюсь? Я взял её на руки: — Всегда, — твёрдо сказал. — Всегда. Она будто запомнила это навсегда. Вечером Маша вернулась с командировки, обняла Катю, но осторожно — не как дети при полной безопасности, а как будто проверяет обстановку. Маша поблагодарила меня, сказала, что Катя сейчас «слишком эмоциональна», пошутила про тоску по маме. Я натянуто улыбнулся, внутри не по себе. Пока Катя была в ванной, я тихо сказал: — Маша, можно поговорить? Она тяжело вздохнула. — О чём? — Катя вчера спросила, можно ли ей кушать. Сказала, что иногда нельзя. У Маши сразу напряглось лицо. — Она так сказала? — Да, и это было не шуткой. Она плакала, как будто боится. Маша быстро ответила: — Просто она слишком чувствительная. Ей нужно больше дисциплины. Педиатр говорил, что детям нужны границы. — Это не границы. Это страх. — Ты не её мама, — возразила Маша. Я не стал спорить, но внутри понимал — Катя не врёт. Позже я долго сидел в машине, думая о Катиных вопросах. Иногда страшнее всего — не видимые синяки, а те правила, которые ребёнок впитал так глубоко, что даже не сомневается в них. Если бы вы были на моём месте… что бы вы сделали дальше? Поговорили бы с сестрой ещё раз, позвонили бы кому-нибудь или пытались бы заслужить доверие Кати и всё фиксировать? Поделитесь своим мнением — потому что я сам до сих пор не знаю, как правильно поступить.
Моя сестра уехала в командировку, и я стала главной за свою пятилетнюю племянницу на несколько дней казалось
Счастье рядом
Люди
015
Я лучше знаю: семейная драма о борьбе с детской аллергией, споре поколений и силе родительской любви в поисках настоящей причины болезни
Я лучше знаю Ну что за напасть, Дмитрий устало присел перед дочкой, вздыхая над румяными пятнами на её щеках.
Счастье рядом
Люди
016
— Чья ты, девочка? ..— Давай я тебя домой занесу, согреешься. Подняла на руки, принесла в родную избу — а тут и соседи сбежались: в деревне новости быстро расходятся. — Господи, Ганна, где ты её нашла? — А что же с ней дальше делать будешь? — Ты с ума сошла, Ганна? Куда тебе ребёнка брать, чем кормить-то станешь? Скрипнула под ногой старенькая половицa — опять думаю, пора починить, ан всё руки не доходят. Села за стол, достала свой старый дневник. Листочки пожелтели, как осенние, да чернила всё ещё хранят мои мысли. За окном метет, берёза стучит веткой, будто в гости просится. — Чего это ты раскричалась? — говорю я ей. — Подожди немного, весна придёт. Смешно, конечно, с деревом разговаривать, но когда живёшь одна — всё вокруг кажется живым. После тех страшных лет осталась вдовой — мой Степан погиб. Последнее его письмо до сих пор бережно храню, выцветшее, затёртое — столько раз перечитывала. Писал, что вернётся, что любит меня, что будем счастливы… А через неделю узнала. Детей Бог не дал, может, и к лучшему — тогда нечем было кормить. Председатель колхоза, Николай Иванович, все утешал меня: — Не горюй, Ганна. Молодая ещё, замуж выйдешь. — Не пойду больше замуж, — твёрдо отвечала я. — Раз уж любила — хватит. Работала в колхозе от зари до заката. Бригадир Петрович бывало кричит: — Ганна Васильевна, пора домой, уже поздно! — Успею, — отвечаю, — пока руки трудятся — душа молода. Хозяйство у меня небольшое — коза Манька, такая же упрямая, как я сама. Пять курочек — будят утром лучше любого петуха. Соседка Клавдия смеялась: — Ты, часом, не индеек разводишь? Почему твои куры раньше всех кудахчут? Огороды держала — картошка, морковь, свёкла. Всё своё, с земли. Осенью делала закрутки — солёные огурцы, помидоры, маринованные грибочки. Зимой баночку откроешь — и словно лето домой возвращается. Тот день я хорошо помню. Март был сырой, промозглый. С утра дождь моросил, к вечеру подморозило. Пошла в лес по хворост — печку топить. Зимних бурь навалило много валежника — только собирай. Набрала охапку, иду домой мимо старого моста, слышу — кто-то плачет. Сначала показалось — ветер бесится. Но нет, отчётливо по-детски всхлипывает. Спустилась под мост, смотрю — девочка сидит, вся в грязи, платьице мокрое, рваное, глаза испуганные. Как меня увидела — притихла, только дрожит вся, как осиновый лист. — Чья ты, девочка? — спрашиваю тихо, чтобы не испугать ещё больше. Молчит, только глазами хлопает. Губы синие от холода, руки опухшие, красные. — Замёрзла совсем, — больше себе говорю. — Давай я тебя домой занесу, согреешься. Подняла её на руки — лёгкая, как пёрышко. Закутала в свой платок, прижала к себе. Думаю — ну как же так, какая же мать оставит ребёнка под мостом? В голову не укладывается. Пришлось хворост бросить, уже не до него. Всю дорогу девочка молчала, только крепче меня держалась за шею. Принесла домой, соседи тут как тут — новости по деревне мигом расходятся. Клавдия первая прибежала: — Господи, Ганна, где ты её нашла? — Под мостом, — говорю, — видно, брошенная. — Ой, беда какая… — всплеснула руками Клавдия. — А что же с ней делать дальше? — Как что? Оставлю у себя. — Ты что, Ганна, с ума сошла совсем? Куда тебе ребёнка? Чем кормить-то будешь? — Чем Бог даст — тем и прокормлю, — отрезала я. Сначала затопила печь как можно жарче, воду греть поставила. Девочка вся в синяках, худющая, рёбра торчат. Оккупала её в тёплой воде, закутала в свою кофту — другого детского тут не было. — Есть хочешь? — спрашиваю. Кивнула несмело. Наложила ей вчерашнего борща, хлеба отрезала. Ела жадно, но аккуратно — видно, что не из уличных, домашняя. — Как тебя зовут? Молчит. Или боится, или говорить не умеет. Положила спать на своё ложе, сама устроилась на лавке. Ночью несколько раз вставала — посмотреть, как она. Спит клубочком, во сне всхлипывает. Утром сразу пошла в сельсовет — заявление сделать. Глава, Иван Степанович, только руками развёл: — Не было заявлений о пропаже ребёнка. Может, из города кто подкинул… — И что теперь делать? — По закону в детдом надо. Я позвоню сегодня же в район. А у меня сердце щемит: — Подожди, Степаныч, — дай время, может, родители объявятся. Пока оставлю у себя. — Ганна Васильевна, подумай хорошо… — Нечего думать. Решено. Назвала я её Марией — в честь матери. Думала, быть может, родители найдутся, да так никто и не появился. И слава Богу — я к ней душой прикипела. По первости туго было — она молчит, по дому взглядом шарит, будто что ищет. Ночами просыпалась с криком, дрожала. Я её к себе тянула, гладила по голове: — Ничего, доченька. Теперь всё хорошо. Из старых платьев ей нарядов нашила, перекрасила — синий, зелёный, красный. Просто, но весело. Клавдия увидела: — Да у тебя, Ганна, руки — золотые! Я думала, только с лопатой умеешь справляться. — Жизнь научит и шить, и нянчить, — отвечаю, а внутри радостно — похвалили. Не все у нас лады понимали. Особенно бабушка Мотря — как увидит нас, крестится: — Не к добру это, Ганна. Подкидыша в дом — беду накликаешь. Мать её, видно, ни к чёмная была, вот и бросила. Яблоко от яблони… — Замолчи, Мотрона! — обрываю. — Не тебе чужие грехи судить. А девочка теперь моя, и точка. Председатель колхоза тоже вначале ворчал: — Подумай, Ганна Васильевна, может, в детдом? Там и накормят, и оденут толково. — А любить кто будет? В детдоме и так сирот хватает. Махнул рукой, а потом сам стал помогать — то молока, то крупы пошлёт. Маша потихоньку оттаивать стала. Сначала — отдельные слова, потом и фразы. Помню, как впервые засмеялась — я тогда со стула грохнулась, занавески вешала. Сижу на полу, стону, а она радуется — звонко так, по-детски. Мне от этого смеха и боль прошла. В огороде помогать пыталась. Дам ей маленькую тяпку — ходит важная, рядом. Все больше бурьяна в грядки затаптывала, чем полола. Но я не ругалась — радовалась: жизнь в ней пробуждается. Потом беда — Машенька с температурой слегла. Лежит красная, бредит. К нашему фельдшеру, Семёну Петровичу: — Ради Христа, помоги! А он руками разводит: — Какие лекарства, Ганна? На весь колхоз три таблетки аспирина. Может, через неделю привезут… — Через неделю?! — кричу. — Она до завтра не выдержит! Побежала в район — девять километров грязи. Сапоги изодрала, ноги в мозолях, но дошла. Молодой доктор, Алексей Михайлович, увидал меня — грязную, промокшую: — Ждите. Принёс лекарства, всё объяснил. — Денег не надо, только выходи девочку. Три дня не отходила от кровати. Шептала молитвы, компрессы меняла. На четвёртый день жар спал, Маша глаза открыла: — Мама… пить хочу. Мама… Впервые. Заплакала — от радости, усталости, всего сразу. Она мне слёзы вытирает: — Мама, ты чего? Болит? — Нет, — говорю, — это я радуюсь, моя доченька. После той болезни она стала совсем иной — ласковая, болтливая. Вскоре и в школу пошла — учительница нахвалиться не могла: — Золотой ребёнок! Всё на лету схватывает! Деревенские привыкли, перестали за спиной шептать. Даже баба Мотря оттаяла — пирогами угощая. Особенно Машу полюбила, когда та ей зимой печь растопила — старушка с радикулитом лежала, дров не было. Маша сама предложила: — Мама, пошли к бабе Мотре, ей холодно одной. Так и подружились — ворчунья да моя девочка. Мотря сказки рассказывала, вязать учила, да главное — больше ни слова про подкидыша, ни про дурную кровь. Время шло. Машеньке девять стукнуло, когда про мост заговорила. Вечером сидим, я носки штопаю, она ляльку качает — сама сшила. — Мама, помнишь, как ты меня нашла? Сердце екнуло, но виду не подала: — Помню, доча. — Я тоже немного помню… Холодно было. Страшно. Какая-то женщина плакала — потом ушла. Спицы выронила. Она продолжает: — Лица не помню, только платок синий. И повторяла всё: «Прости меня, прости…» — Машенька… — Не думай, мам, я не грущу. Просто иногда вспоминаю. А знаешь, — улыбнулась, — я рада, что ты меня нашла. Обняла я её крепко — ком в горле. Сколько раз размышляла — кто та женщина? Что заставило бросить? Может, сама голодала, может, муж пил… Всякое бывает. Не мне судить. Той ночью долго не спала — думала о судьбе. Жила-бывa, одна, будто жизнь обидела. А оказывается, готовила меня к главному — чтобы было кому согреть заброшенного ребёнка. С той ночи Маша часто спрашивать стала о прошлом. Я ничего не скрывала, старалась объяснить — так, чтобы не ранить: — Знаешь, доченька, иногда люди попадают в беду, выбора нет. Может, твоя мама мучилась, принимая решение… — Ты бы так не поступила? — спрашивала она. — Никогда. Ты — моё счастье. Годы летели. Маша в школе — первая ученица. Вбегает: — Мама! Я у доски читала стих — Мария Петровна сказала, у меня талант! Учительница по-родному, Мария Петровна, часто говорилa: — Ганна Васильевна, надо Машу дальше учить. Такие светлые головы — редкость. Дар к языкам, литературе… Вы бы видели её сочинения! — Как же учиться? Денег… — Помогу бесплатно. Грех такое зарывать. Стали заниматься допoлнительно. Вечерами сидели, я чай носила, слушала — спорят о Пушкине, Лермонтове, Тургеневе. Сердце радуется — моя девочка всё схватывает. В девятом классе Маша впервые влюбилась — в парня из города, что к нам в село переехал. Переживала, стихи в тетрадь писала и под подушку прятала. Я не показывала, что заметила, но душа болела — первое чувство всегда горькое. После школы Маша подала документы в педучилище. Все деньги, что были, отдала. Даже корову пришлось продать — жаль Зорьку, но что делать. — Не надо, мама! Как ты без коровы? — Проживу, доча! Картошка есть, куры несутся. А тебе учиться надо. Когда письмо о поступлении пришло — всё село радовалось. Даже председатель приходил поздравить: — Молодец, Ганна! Воспитала, выучила — теперь у нас своя студентка! Помню день отъезда. На остановке обнимает, а слёзы катятся. — Я буду писать каждую неделю, мам. — Конечно, — отвечаю, а самой сердце на части. Автобус скрылся, а я ещё долго стояла. Клавдия подошла, обняла: — Пошли, Ганна. Дома дел полно. — Знаешь, Клава, — говорю, — а я счастлива. У других свои дети, а у меня — Богом дана. Маша писала часто — каждое письмо для меня праздник. О печатях, подругах, городе. А между строк — тоска по дому. На втором курсе встретила Сергея — тоже студент, историк. В письмах стала упоминать между делом. По каникулы привезла знакомиться. Парень серьёзный, работящий — крышу перекрыли, забор починили. С соседями быстро общий язык нашёл. На крыльце вечерами про историю рассказывал. Видно — любит. Моей Машеньки из глаз не спускает. Когда в гости приезжала — всё село смотрело, какая красавица выросла. Баба Мотря, совсем старушка, всё крестилась: — Господи, а я ведь против была! Прости меня, дура, смотри какое счастье выросло! Теперь Маша — учительница в городской школе. Детей учит, как её Мария Петровна в своё время. Замуж за Сергея вышла, живут дружно. Внучку мне подарили — Ганнуся, в мою честь. Ганнуся — вылитая Маша, только смелее. Приезжают — спать не даёт, всё трогает, везде лезет. Радуюсь — пусть шумит! Дом без детского смеха — словно церковь без колоколов. Сижу, пишу дневник, а за окном вновь метет. Всё те же звуки, та же берёза. Но теперь тишина другая — не давит, а наполняет благодарностью. За каждый день, за каждую улыбку, за ту судьбу, что привела меня к старому мосту. На столе — фотография: Маша с Сергеем и Ганнусей. Рядом платок — тот самый. Храню как память. Иногда глажу — и будто возвращается тепло тех дней. Вчера письмо пришло — Маша ждёт сына. Назовут Стёпой — в память о моём Степане. Значит, род продолжается, будет кому память хранить. Старый мост давно снесли, новый — бетонный, надёжный. Редко бываю, но каждый раз останавливаюсь. Думаю — сколько может изменить один день, один случай, один детский плач в сырой мартовский вечер… Говорят, судьба испытывает нас одиночеством, чтобы научить ценить близких. А я думаю — судьба готовит нас к встрече с теми, кому мы нужнее всего. Не важно, кровь родная или нет — важно, что сердце подскажет. А моё сердце тогда, под старым мостом, не ошиблось.
Пол ночи скрипнула отчётливо, напомнив: снова откладываю починку, никак руки не доходят. Села за стол
Счастье рядом
Люди
0129
Когда моя сестра Анна уехала в командировку на три дня, я осталась присматривать за её пятилетней дочкой, Варей, и всё шло вроде бы обычно — до самого ужина. Я приготовила говяжье рагу, поставила тарелку перед Варей, но она только смотрела на еду, будто её там не было. Я мягко спросила: «Почему ты не ешь?» — и Варя, опустив глаза, тихо прошептала: «А мне сегодня можно кушать?» Я улыбнулась, растерявшись, и сказала: «Конечно, можно». И в тот же миг Варя зарыдала навзрыд. Анна ушла рано утром в понедельник, с ноутбуком за плечом и той уставшей улыбкой, которую так часто носят родители. Пока она напоминала мне про лимит мультфильмов и время сна, Варя обхватила её ноги так крепко, словно не хотела отпускать. Анна аккуратно отцепила её, поцеловала в лоб и пообещала вернуться скоро. Варька долго стояла в коридоре, глядя туда, где только что была мама. Не капризничала, не плакала. Просто вдруг стала какой-то слишком тихой — так, как не должны быть маленькие дети. Я пыталась поднять ей настроение: соорудила шалаш из одеял, с ней рисовала единорогов, даже танцевала на кухне под глупую музыку — и она подарила мне робкую улыбку, будто очень старалась улыбаться. Но к вечеру я заметила странности. Варя спрашивала разрешения буквально на всё. Не только «можно сок?» — а «можно ли тут посидеть?» или «я могу это потрогать?» Она даже уточняла, разрешено ли смеяться, если я рассказывала шутку. Я решила: наверное, ей просто непривычно быть без мамы. На ужин я сварила говяжье рагу — тот самый уютный запах мяса, картошки и морковки, который обычно делает атмосферу дома ещё теплее. Я подала ей небольшую порцию, села напротив. Варя смотрела на тарелку, не двигаясь. Даже ложку не взяла, только сидела, словно ждала чего-то. Спустя несколько минут я осторожно спросила: «Ты почему не кушаешь?» Она молчала, а потом тихо произнесла: — А мне сегодня можно кушать? Эти слова будто застряли у меня в голове. Я автоматически улыбнулась и мягко ответила: — Конечно, можно. Ты всегда можешь кушать. И тут Варя разрыдалась, так сильно, будто держала это в себе все эти дни. Я обняла её, ожидала, что она отвернётся, но она сразу же вцепилась в меня всеми силами, зарылась лицом в плечо, будто ей и это надо было разрешить. — Всё хорошо, — шептала я, пытаясь сохранить спокойствие, хотя сердце стучало слишком громко. — Ты здесь в безопасности. Ты ни в чём не виновата. Но Варя только сильней плакала — от горя, страха, чего-то очень большого для пятилетнего ребёнка. Когда она, наконец, успокоилась, я спросила тихо: — Варя, почему ты думаешь, что тебе нельзя кушать? Она долго перебирала пальчиками, а потом, будто рассказывая страшную тайну, прошептала: — Иногда… нельзя. В комнате повисла тишина. Я постаралась говорить спокойно: — Что значит «иногда нельзя»? — Мама говорит, я слишком много ела. Или если я плохо себя веду… Или плачу. Надо учиться. В груди защемило что-то сильное — злость и боль. Так не должны учить ребёнка. Я попыталась говорить ровно: — Дорогая, кушать можно всегда. Еда — не то, что забирают, если тебе плохо или ты ошибся. Варя смотрела недоверчиво: — Но если я поем, когда нельзя, мама сердится… Я растерялась. Анна — моя сестра, та, что спасала котят и плакала на фильмах. Но Варя не могла придумать такую «игру». Я взяла салфетку, вытерла ей лицо: — Пока ты у меня, у меня главное правило — кушать можно, если ты голодная. Никаких уловок. Варя моргнула, будто не понимала такой простоты. Я накормила её с ложки, как маленькую. Она ела медленно, всё посматривала на меня, будто я вот-вот передумаю. Но после нескольких ложек расслабилась. И вдруг, шёпотом: — Я сегодня целый день была голодная. После ужина я дала выбрать мультик. Она укуталась в плед, быстро уснула, с ладошкой на животе — будто боялась, что еда исчезнет. В ту ночь я долго смотрела на телефон — имя сестры горело на экране. Хотела всё ей высказать… Но побоялась: а вдруг Варе станет хуже? Наутро я напекла оладьи с голубикой. Варя зашла на кухню и замерла: — Мне можно? — Конечно, можно. Хочешь — сколько хочешь. Она медленно села. Ела, растерянная, но после пары оладий прошептала: — Это мои любимые. Весь день я всё замечала: Варя вздрагивала от громкого голоса, всё время извинялась, будто боялась наказания. Когда она складывала пазл, вдруг спросила: — А ты не рассердишься, если я не соберу? — Нет, — ответила я и обняла её. Она тут же спросила — — А ты всё равно меня любишь, если я ошибаюсь? Я крепко притянула к себе: — Всегда люблю. Всегда. Вечером Анна вернулась — выглядела и радостной, и тревожной. Варя её обняла, но не по-настоящему, а осторожно — будто пробует почву. Анна пошутила, что Варя была «слишком чувствительной» и «наверно, скучала по маме». Я улыбнулась — не по-настоящему. Когда Варя ушла в ванную, я тихо сказала: — Анна, можем поговорить? Она сразу напряглась: — О чём? — Варя вчера спросила — можно ли ей кушать. Сказала, что иногда нельзя. Анна мгновенно напряглась: — Она это сказала? — Да, и не шутила. Она плакала — по-настоящему. Анна отвела взгляд. Потом резко сказала: — Она просто слишком чувствительная. Нужны границы. Так советовал врач. — Это не граница, — сказала я, хотя тяжело сдерживаться. — Это страх. — Ты не родитель, ты не понимаешь, — отрезала она. Может, я и не мама. Но не могу делать вид, что не слышала. Позже я сидела в машине, смотрела на руль и думала о Варином шёпоте. О том, как она засыпала, обнимая живот. И поняла: Самое страшное — не всегда синяки. Иногда — страшные правила, в которые ребёнок верит так глубоко, что не задаёт вопросов. Если бы вы оказались на моём месте, что бы вы сделали дальше? Стали бы говорить с сестрой, обращаться за помощью или завоёвывать доверие Варя и фиксировать происходящее сначала? Напишите своё мнение — потому что я до сих пор не знаю, какой шаг будет правильным.
Уехала у меня сестра, Оля, в командировку на пару дней, и мне пришлось быть главной по моей пятилетней
Счастье рядом
Люди
022
Мне было восемь лет, когда мама ушла из дома. Она дошла до угла, вызвала такси и не вернулась. Брату было пять. С тех пор в нашей семье всё изменилось. Папа начал делать то, чего раньше не умел: вставал рано, чтобы приготовить завтрак, учился стирать вещи, гладить школьную форму, неуклюже заплетал нам волосы перед школой. Я видела, как он ошибался с пропорциями риса, как подгорал ужин, как забывал разделять белое бельё от цветного. Но он никогда не давал нам чувствовать недостаток. Возвращался с работы усталым, садился проверять наши задания, подписывать тетрадки, готовить перекус на завтра. Мама так и не навестила нас. Папа не приводил домой других женщин, не представлял никого своей избранницей. Мы знали, он иногда где-то задерживался, но его личная жизнь оставалась за порогом нашей квартиры. В доме были только я с братом. Я ни разу не слышала, чтобы он говорил о новой любви. Его будни были — работать, возвращаться, готовить, стирать, ложиться спать и всё по кругу. В выходные он водил нас в парк, на набережную, в ТЦ — даже просто посмотреть витрины. Научился плести косички, пришивать пуговицы, собирать обеды. Когда требовались наряды для школьных праздников, мастерил их из картона и старой ткани. Никогда не жаловался. Никогда не говорил: «Это не мужское дело». Год назад папа ушёл к Богу. Всё случилось быстро. Не осталось времени для долгих прощаний. Разбирая его вещи, я нашла старые тетради: расходы по дому, важные даты, записи вроде «заплати за секцию», «купи обувь», «отведи дочку к врачу». Не было писем о любви, фотографий с другой женой, ни следа романтической жизни — только забота о нас. С тех пор меня не покидает один вопрос: был ли он счастлив? Мама ушла искать своё счастье. Папа остался, как будто пожертвовал своим. Не создал новую семью. Не построил с кем-то совместную жизнь. Для всех, кроме нас, он больше не был в приоритете. Теперь я понимаю: у меня был потрясающий отец. Но я также вижу, что он был человеком, который остался один ради нас, чтобы мы не были одни. И это трудно. Потому что сейчас, когда его нет, я не знаю, получил ли он ту любовь, которую заслуживал.
Мне было восемь лет, когда мама ушла из дома. Она вышла на улицу, поймала такси на углу и больше не вернулась.
Счастье рядом
Люди
054
— Ты чья, малышка?.. — Давай-ка я отнесу тебя домой, согреешься. Подхватила её на руки, принесла к себе — а тут уж как на грех соседи собрались, новость по деревне быстро разлетелась. — Господи, Анна, где ты её взяла? — А что ты теперь с ней делать будешь? — Ты что, Анна, совсем с ума сошла? Куда тебе ребёнок, чем кормить будешь? Пол скрипит под ногой — опять думаю, пора бы починить, да всё руки не доходят. Села за стол, достала свой старый дневник. Листы пожелтели, как осенние, но чернила всё хранят мои мысли. За окном метёт, берёза веткой стучит, словно в гости просится. — Что разгулялась-то? — говорю ей. — Потерпи немного, весна придёт. Смешно, конечно, с деревом разговаривать, но когда живёшь одна, всё вокруг кажется живым. После тех страшных лет осталась вдовой — мой Степан погиб. Его последнее письмо берегу — жёлтое от времени, истёртое на сгибах, сколько перечитывала. Писал: «Скоро вернусь, люблю тебя, будем счастливы…» А через неделю узнала. Детей Бог не дал, может, и к лучшему — ведь в те годы кормить было нечем. Председатель колхоза, Николай Иванович, утешал меня: — Не печалься, Анна. Ты ещё молодая, замуж выйдешь. — Не пойду больше замуж, — твёрдо отвечала. — Один раз любила — хватит. В колхозе работала с рассвета до заката. Бригадир Петрович бывало кричит: — Анна Васильевна, иди домой, уже поздно! — Успею, — отвечаю. — Пока руки работают — душа не стареет. Хозяйство у меня небольшое — коза Манька, упрямая, как я сама. Пять кур — лучше любого петуха по утрам будили. Соседка Клавдия посмеивается: — Ты не индеец? Чего это твои куры раньше всех кричат? Огород — картошка, морковь, свёкла, всё своё. Осенью закрутки: солёные огурцы, помидоры, маринованные грибы. Зимой откроешь банку — словно лето в дом вернулось. Тот день помню, как сейчас: март — сырой, промозглый. С утра дождик, к вечеру подморозило. Пошла в лес за хворостом — печку топить нужно. Навалила охапку, иду домой мимо старого моста. Слышу — кто-то плачет. Сначала подумала: ветер шалит. Нет, чётко, по-детски всхлипывает. Спустилась под мост — а там сидит девочка, вся в грязи, платье мокрое, рваное, глаза испуганные. Увидела меня — затихла, только дрожит, как листок. — Ты чья, малыш? — спрашиваю тихо. Молчит, хлопает глазами. Губы синие, руки опухшие. — Совсем замёрзла, — больше себе говорю. — Пошли, отнесу тебя домой. Подняла её на руки — лёгкая, как пушинка, завернула в свой платок, прижала к себе. Думаю — что же это за мать такая, ребёнка под мостом бросила? Хворост бросила — не до него. Дорогу домой девочка молчала, крепко держалась за шею. Принесла, а соседи тут как тут — по деревне всё сразу известно. Клавдия первая прибежала: — Господи, Анна, где ты её взяла? — Под мостом нашла, — говорю. — Брошенная, видно. — Ой, горе-то какое… — разводит руками. — А что с ней делать будешь? — Оставлю у себя. — Ты что, Анна, совсем с ума сошла? Куда тебе ребёнок, чем кормить будешь? — Чем Бог даст — тем и прокормлю, — отрезала я. Затопила печь, воду греть начала, девочка вся худенькая, в синяках. Выкупала в тёплой воде, закутала в свою старую кофту — другого детского нет. — Кушать хочешь? Кивнула несмело. Наложила борща, хлеба отрезала. Ест жадно, но аккуратно — видно, домашняя девочка. — Как зовут тебя? Молчит — то ли боится, то ли говорить не умеет. Спать положила на свою кровать, сама на лавке. Ночью несколько раз вставала — проверять. Спит, свернувшись клубком, во сне всхлипывает. Утром пошла в сельсовет — заявить о находке. Голова Иван Степанович только руками развёл: — Заявлений о пропаже детей не было. Может, из города кто положил. — Что делать теперь? — По закону — в детский дом. Я сегодня позвоню в район. Сердце защемило: — Подожди, Степанович, дай немного времени — может, родители объявятся. Пока она у меня останется. — Анна Васильевна, хорошенько подумай… — Думать нечего, я решила. Назвала Марией — в честь матери. Вроде ждала, что родители появятся — не пришли. И слава Богу — к ней всей душой привязалась. Тяжело сначала — не говорила совсем, только глазами по избушке водила, будто искала что-то. Ночью просыпалась с криком. Обнимала, гладила: — Ничего, доченька, теперь всё хорошо. Из старых платьев пошила ей одежду, раскрасила — вышло просто, но весело. Клавдия руки разводит: — Ой, Анна, золотые руки! Думала, только с лопатой умеешь. — Жизнь научит и шить, и нянчить, — отвечаю, а самой радостно. Но не все в деревне были понятливы. Баба Мотя как увидит — крестится: — Не к добру это! Подкидыша в дом — беду накликать. Мать плохая была, вот и бросила. Яблоко от яблони… — Замолчи, Мотя! — прикрикнула. — Не тебе чужие грехи считать. Девочка теперь моя, и точка. Голова колхоза тоже сперва ворчал: — Подумай, Анна Васильевна, может, в интернат? Там и накормят, и оденут. — А любить кто будет? — спрашиваю. — Там и без неё сирот хватает. Потом помогать начал — молоко, крупу присылал. Маша оживать стала — сначала слова по одному, потом целые предложения. Впервые засмеялась — я аж со стула упала, фиранки вешала. Она как зальётся смехом — звонко. У меня и боль прошла. На огороде помогать пыталась — маленькую мотыгу дам, важно ходит, но больше сорняки топтала, чем вырывала. Я не ругалась — радовалась. А потом Маша слегла с горячкой. Я к фельдшеру Семёну Петровичу: — Ради Бога, помоги! — Какие лекарства, Анна? На весь колхоз — три таблетки аспирина. — Через неделю что привезут… — Через неделю? — кричу. — До завтра не доживёт! Побежала в район, девять километров грязи, ноги в мозолях. В больнице молодой доктор Алексей Михайлович: — Ждите здесь. Принёс лекарства, объяснил, как давать: — Денег не надо, только выходите девочку. Три дня не отхожу от её кровати, молитвы шепчу, компрессы меняю. На четвёртый день жар спала, глаза открыла, тихо: — Мама, пить хочу. Мама… Впервые назвала так. Я заплакала — от счастья… А она слёзы рукой вытирает: — Мама, что, болит? — Нет, доченька, это я от радости. После болезни совсем другая — ласковая, разговорчивая. В школу пошла — учительница хвалит: — Здорово развивается, всё на лету схватывает! Деревня привыкла, перестали шушукаться. Даже баба Мотя сдружилась — пирогами нас угощала, Машу сказкам учила, вязать показывала. Больше ни разу не вспомнила о подкидыше. Время шло. Маше девять исполнилось, впервые сказала о мосте. Вечером сидим — я носки штопаю, она куклу укачивает. — Мама, а помнишь, как ты меня нашла? — Конечно, доченька. — Я тоже помню — холодно было. Какая-то женщина плакала, потом ушла. — Лицо её не помню — только синий платок и «Прости меня» повторяла… — Маша… — Не грусти, мам. Я рада, что ты меня нашла. Обняла, ком в горле. Сколько думала — кто она, та женщина? Почему оставила? Не мне судить… В ту ночь долго не могла заснуть. Думаю — вот как судьба поворачивает. Казалось, обделила, а готовила главное — чтобы было кому подобрать и согреть брошенного ребёнка. Маша всё чаще спрашивала о прошлом. Я не скрывала, старалась объяснить по-доброму: — Бывает, люди в таких обстоятельствах, что выбора нет… — Ты бы так не сделала? — Никогда. Ты моё счастье, моя радость! Годы летели. Маша лучшая ученица, учительница Мария Петровна говорит: — Анна Васильевна, ей надо дальше учиться — у неё талант! Я помогу заниматься бесплатно. Вечерами сидели у нас — читали Пушкина, Тургенева, я малиновое варенье давала. Радуюсь — всё схватывает моя девочка! В девятом классе впервые влюбилась — заливалась слезами, стихи писала, я делала вид, что не замечаю. После выпускного поступила в педуниверситет — отдала все деньги, корову продала. — Не надо, мам, как без коровы? — Ничего, картошка есть, куры несутся! А тебе учиться надо. Когда пришёл ответ — вся деревня радовалась. Даже голова колхоза пришёл поздравлять: — Молодец, Анна! Выростила дочь, теперь студентка своя есть! День отъезда помню — на остановке, Маша обнимает, плачет: — Буду писать, приезжать на каникулы. — Конечно, доченька… Автобус исчез, а я всё стояла. Клавдия подошла: — Пойдём, дел полно. — Знаешь, Клава, я теперь счастлива. У других дети свои, а у меня Богом данная. Писала часто — каждое письмо как праздник. Всё про учёбу, новое, но между строчек — тоска по дому. На втором курсе встретила своего Сергея. Привезла на каникулы познакомить — парень толковый, забор починил, крыши помогал. Вечером на крыльце — истории рассказывает, Машу глазами не отпускает. Когда приезжала — всё село дивилось, какая красавица выросла. Баба Мотя крестилась: — Господи, я против была, когда её взяла. Прости дурака. Смотри, какое счастье выросло! Теперь она учительница, работает в городской школе, своих учит, как её когда-то Мария Петровна. Замуж за Сергея вышла, душа в душу живут, внучку подарили — маленькую Аннушку на мою честь назвали. Аннушка — копия Маши, только характер смелее. Приезжают — не усидит ни минуты, всё интересно, всё в руки берёт. А я радуюсь — пусть шумит, пусть бегает. Дом без детского смеха — как церковь без звонницы. Сижу, пишу в дневнике, а за окном всё метёт… Так же пол скрипит, берёза стучит, но теперь тишина не давит, как раньше. В ней — благодарность. За каждую Машину улыбку, за ту судьбу, что привела меня к старому мосту. На столе фото — Маша с Сергеем и Аннушкой, а рядом — тот самый платок. Храню на память, иногда глажу и будто тепло прежних дней возвращается. Вчера письмо пришло — Маша пишет, что снова ждут ребёнка. Хлопчика, Серёжа уже имя выбрал — Степан, в честь моего мужа. Значит, род продолжается — будет кому помнить. Старый мост снесли, новый построили — бетонный, крепкий. Редко там бываю, но каждый раз останавливаюсь — и думаю, как много меняет один день, один случай, детский плач в сырой мартовский вечер… Говорят, судьба испытывает нас одиночеством, чтобы мы дорожили близкими. А я иначе думаю — судьба готовит к встрече с теми, кому мы нужны больше всего. Неважно, родная кровь или нет — важно только то, что велит сердце. А моё сердце под тем старым мостом не ошиблось.
Ты чья, малышка? .. Давай-ка я тебя домой отнесу, согреешься. Осторожно подняла её на руки, будто невесомую.
Счастье рядом
Люди
035
Мне было восемь лет, когда мама ушла из дома. Она дошла до угла, вызвала такси и не вернулась. Брату было пять. С тех пор в нашей семье всё изменилось. Папа начал делать то, чего раньше не умел: вставал рано, чтобы приготовить завтрак, учился стирать вещи, гладить школьную форму, неуклюже заплетал нам волосы перед школой. Я видела, как он ошибался с пропорциями риса, как подгорал ужин, как забывал разделять белое бельё от цветного. Но он никогда не давал нам чувствовать недостаток. Возвращался с работы усталым, садился проверять наши задания, подписывать тетрадки, готовить перекус на завтра. Мама так и не навестила нас. Папа не приводил домой других женщин, не представлял никого своей избранницей. Мы знали, он иногда где-то задерживался, но его личная жизнь оставалась за порогом нашей квартиры. В доме были только я с братом. Я ни разу не слышала, чтобы он говорил о новой любви. Его будни были — работать, возвращаться, готовить, стирать, ложиться спать и всё по кругу. В выходные он водил нас в парк, на набережную, в ТЦ — даже просто посмотреть витрины. Научился плести косички, пришивать пуговицы, собирать обеды. Когда требовались наряды для школьных праздников, мастерил их из картона и старой ткани. Никогда не жаловался. Никогда не говорил: «Это не мужское дело». Год назад папа ушёл к Богу. Всё случилось быстро. Не осталось времени для долгих прощаний. Разбирая его вещи, я нашла старые тетради: расходы по дому, важные даты, записи вроде «заплати за секцию», «купи обувь», «отведи дочку к врачу». Не было писем о любви, фотографий с другой женой, ни следа романтической жизни — только забота о нас. С тех пор меня не покидает один вопрос: был ли он счастлив? Мама ушла искать своё счастье. Папа остался, как будто пожертвовал своим. Не создал новую семью. Не построил с кем-то совместную жизнь. Для всех, кроме нас, он больше не был в приоритете. Теперь я понимаю: у меня был потрясающий отец. Но я также вижу, что он был человеком, который остался один ради нас, чтобы мы не были одни. И это трудно. Потому что сейчас, когда его нет, я не знаю, получил ли он ту любовь, которую заслуживал.
Мне было восемь лет, когда мама ушла из дома. Она вышла на улицу, поймала такси на углу и больше не вернулась.
Счастье рядом