Сегодня вновь достал ту старую фотографию из ящика. На ней я, молодой, в белоснежном халате, стою рядом с коллегами из поликлиники в маленьком городке где-то под Нижним Новгородом. Полон надежд тогда был, верил, что спасу сотни жизней. Глупец.
— Пап, опять? — Мирослава заглядывает в комнату. — Спрячь уже эти снимки, правда. Не мучай себя.
— Не в твоем, Миреша, это деле, — ворчу я, но пальцы предательски дрожат, держа рамку. — Иди, салат на кухне проверь.
Вошел дочь, присела рядом на диван.
— Папа, ну сколько можно? Лет тридцать минуло. Кто теперь помнит тот случай, кроме тебя?
— Не помнят? — у меня вырывается горький смешок. — Фекла Игнатьевна помнит. Вчера в продуктовом наткнулся — глаз отвела. Словно пустое место.
— Да могла не увидеть! Очки забыла! Ну хватит, пап, как уголь на сердце носить!
Поставил фото обратно, уставился в окно. За стеклом мелкий дождик сеет, под стать моему настроению. А ведь когда-то любил дождь, говорил, землю моет да душу очищает…
Тогда, тридцать лет назад, был я участковым терапевтом в глубинке. Молодой да рьяный, по двенадцать часов за приёмом простаивал, каждому помощь стараясь дать. Пациенты любили, заведующая хвалила, коллеги уважением дышали.
Пришла как-то ко мне Евлампия Филипповна Коробейникова, старушка, частый гость с жалобами на сердце. Знакомая была, одинокая, душевная, к врачу как на праздник шла.
— Доктор, батюшка, — причитала, опускаясь на стул, — сердечко трепыхаться стало. Ночь не спала, конец думала пришел.
Приложил стетоскоп. Бьется ровно, без тревожных звоночков.
— Евлампия Филипповна, всё в норме. Может, переволновались?
— Да что вы! Колет так, ножом! — хватается за грудь. — Может, укольчик? Или в больничку? Страшно одной-то!
А за дверью очередь копится на завтра, время дорого как воздух, да и Миреша дома с температурой вертится. Виски трет усталость.
— Обследовал я вас. Сердце как часики, давление в порядке. Попейте валерьянки, отдохните. Хуже станет — скорую вызывайте.
— Но доктор…
— Простите, прием расписан. Всего хорошего.
Поднялась она медленно, взгляд ее, полный надежды, я чувствовал спиной, но уже звал следующего. Вздохнула она тяжело и к выходу поплелась.
Позабыл о том визите, как о сне глупом. Дома дочь больная, жена задерживается, хлопот выше крыши. Назавтра снова поток, бумажки, вызовы.
А утром трезвонок из скорой:
— Константин Петрович? Вчера у вас Коробейникова Евлампия Филипповна была? Инфаркт у нее обширный случился… Не довезли…
Трубка выпала из рук. Комната заплясала. Не может быть. Вчера же сердце билось чисто…
— Папа, что случилось? — шепот Мирославы за спиной.
— Ничего, зайченок, — пробормотал, а щеки сами собой мокрые.
В городишке молва быстрее птицы летит. Заведующая сразу к себе вызвала.
— Что там с Коробейниковой натворили?
— Глафира Семеновна, обследовал я ее! Все было в норме! Жалобы обычные…
— Родня жалобу писать грозится, в Минздрав. Будто отказались госпитализировать.
— Какая родня? Одна она была!
— Племянница, оказывается, в городе живет. Барышня активная, в прокуратуре. Константин Петрович, понимаю, доктор вы хороший, но дело грязное. Разбираться будут.
Поволоки в комиссиях тянулись месяцами. Объяснений требовали, карты рыли. Коллеги сперва поддержали, а потом шаг отмеряли. Шушуканье за спиной: «Слышал, у Лаптева отобрать лицензию
И хотя потом комиссия вины не нашла, этот черный стыд навеки въелся в душу, как пятно от угля на белом халате.