В тот день ко мне пришла женщина, которую я не видела у своего порога лет пять. Таисия Федосеевна. У нас в Заозерье её прозвали «губернаторшей». Не потому что муж был важной шишкой, а за осанку, за взгляд острый, будто нож, и за гордость, которой хватило бы оцепить всю нашу деревню трижды. Ходила она с поднятой головой, будто не по деревенской грязи ступала, а по брусчатке Красной площади. И ни с кем не водилась кивнет через плечо, и разговор окончен.
А тут стоит на пороге моего фельдшерского пункта. Неузнаваемая. Спина, правда, всё ещё прямая по привычке, но в глазах тоска затравленного зверя. Платок на лоб натянула, будто прячется. Топчется, переступить порог не решается.
Заходи, Федосеевна, говорю мягко. Чего на холоде-то стоишь? Вижу, не за таблетками пришла.
Она вошла, присела на табурет у печки, руки сложила на коленях. Руки у неё всегда ухоженные были, а сейчас сухие, в трещинках, пальцы дрожат мелко-мелко. Молчит. Я тоже не тороплю. Налила чаю с мёдом да с ромашкой. Поставила перед ней.
Пей, говорю. Душу отогреешь.
Она взяла чашку, а в глазах слёзы блеснули. Не покатились нет, гордость не пустила, а так и застыли, будто лёд в проруби.
Совсем одна я, Степановна, выдохнула она наконец, и голос у неё был чужой, надтреснутый. Сил нет. Руку подвернула, слава богу, не сломала, но ноет, проклятая, ни дров принести, ни воды. А спину так ломит, что ни вдохнуть, ни выдохнуть.
И полилась её жалоба, как ручей весенний мутный да горький. А я сижу, слушаю, киваю, но вижу не её нынешнюю беду, а то, что пять лет назад было. Вспоминаю, как в её доме, самом крепком на всю деревню, смех звенел. Сын её, Андрей, красавец да умелец, невесту привёл. Оленьку.
Девочка была тихая, как тень. Андрей её из города привёз. Глаза ясные, доверчивые. Волосы русые в толстую косу заплетены. Руки хоть и тонкие, но к работе привычные. За что Андрей её полюбил понятно. А вот почему Таисии не угодила никто в селе не понимал.
А не угодила, и точка. С первого дня Федосеевна её пилила. Не так сидит, не так говорит. Борщ у неё, видите ли, недостаточно наваристый, полы недостаточно чисто вымыты. Компот сварит «сахару перевела, мотовка». Грядки прополет «всю полезную траву повыдергала, бестолковая».
Андрей поначалу заступался, потом сдался. Он ведь маменькин сынок был, всю жизнь под её крылом. Метался между ними, как травинка на ветру. А Оленька молчала. Только бледнела да худела с каждым днём. Раз встретила её у колодца, смотрю глаза на мокром месте.
Что ж ты, детка, терпишь? спрашиваю. Куда смотрят?
А она мне улыбнулась так горько:
А куда мне, тёть Маша? Люблю его. Может, привыкнет она ко мне, смилуется
Не смиловалась. Последней каплей стала старая вышитая скатерть, которую ещё бабка Таисии шила. Оленька её постирала неосторожно, узор полинял. Ох, что тогда было Крику на всю улицу.
В ту же ночь Оля ушла. Тихо, без слов. Андрей наутро как бешеный метался, искал её, а потом пришёл к матери, глаза сухие, страшные.
Это ты, мама, только и сказал. Ты счастье моё погубила.
И тоже уехал. Говорят, нашёл свою Олю в городе, поженились, дочка у них родилась. А к матери ни ногой. Ни письма, ни звонка. Словно отрезал.
Таисия поначалу бодрилась. «И слава богу, говорила соседкам. Не нужна мне такая сноха, да и сын, видно, не сын, раз променял мать на юбку». А сама враз постарела, ссутулилась. В своём идеальном доме, чистом, как стерильная палата, осталась одна. И вот сидит передо мной, и вся её генеральская спесь слетела, как шелуха. Осталась просто старая, больная, одинокая женщина.
Никому я не нужна, Степановна, шепчет она, а по щеке ползёт первая, скупая слеза. Лучше бы помереть.
Грех так говорить, Федосеевна, отвечаю строго, а сердце сжимается. Жизнь дана, чтобы жить, а не чтобы хорониться. Давай укол сделаю, спине легче станет.
Сделала укол, растёрла ей спину мазью. Она вроде ожила немного, плечи расправила.
Спасибо, Степановна, говорит. Не думала, что ещё кто-то доброту мне окажет.
Ушла она, а у меня на душе камень. Лечить-то лечу, но есть болезни, от которых ни таблеток, ни уколов нет. Болезнь эта зовётся одиночеством. И лечится она только теплом другого человека.
Дня три маялась, не находила себе места. Потом раздобыла через знакомых телефон Андрея. Руки дрожали, когда набирала. Что скажу? С чего начну? А он взял трубку, голос знакомый, только грубее, взрослее.
Андрей, здравствуй, говорю. Это Степановна из Заозерья. Не помешала?
Он молчал. Я уж подумала, бросил трубку.
Здравствуйте, тёть Маша, ответил наконец. Что-то случилось?
Случилось, сынок. Мать твоя совсем одна. Сдаёт. Болеет, а виду не подаёт. Гордая
Он снова молчит. Слышу, как Оля что-то спрашивает тихо. Потом её голос, тёплый, но твёрдый:
Дай-ка мне.
Здравствуйте, тёть Маша! Как она? Очень плохо?
И я ей всё рассказала. Без утайки. И про руку, и про спину, и про слёзы. Оля слушала, не перебивала.
Спасибо, что позвонили, сказала чётко. Мы приедем. В воскресенье ждите. Только вы ей не говорите. Пусть сюрприз будет.
Вот оно, думаю, какое сердце. Её из дома выгнали, унижали, а в ней ни капли злобы не осталось.
И вот воскресенье. День серый, слякотный. Я к Таисии за


