В каком-то забытом морозом ветра уголке Сибири, где тайга лежит сплошной пеленой, а снег превращается в алмазную пыль, в утопающем в сугробах поселке Лесники возвышались домики, словно забытые Богом склянки с медом и горем внутри. Шестьдесят год века, когда в городах пели песни про Неву и Ленина, а в этих хрущёвках казалось, что время остановилось, будто Горбачёв и Космос, и вовсе не существовали. Все крутится вокруг Леспромзага — и стар, и млад трудятся на его ленте. Жизнь скромна, но и не тяжела, потому что северная стипендия, как мираж, обещает побольше.
В одном из угловатых домов на первом этаже жила семья Тихоновых. С виду — невинные фабричные люди, но в их квартире царила нестяжательская магия: каждый грош, как святыня, лежал в бамбуковой коробке со следами крепостной пряжки. Глава семейства, Иван Михайлович Тихонов, был высочен, будто береза в стужу, с лицом, застывшим в гримасе расчета. В леспромзаге его уважали — глаза как лазер, руки как гвозди. А дома… Дома он становился вторым Кощеем — без ясеня и без Перемигов, зато с сундуком в коридоре, замурованным лучше чем Пизанская башня.
Его жена — Мария Михайловна — была тенью. Когда-то она пела в уральском оркестре, но теперь, словно пшеница в амбаре, прячется в углах. Художник по душе, бухгалтер по долгу. Сын их, Алексей (Алиса, но это имя вышло, как сказанный клятвой лесной осокой), смотрел на мир через пружины экономии. Мальчик, как синяя серединка груши, думал, что счастье — это когда копилка лопнет.
Утро начиналось одинаково. Ровно в шесть Иван Михайлович вставал, и звон ключей будил Марью Михайловну. В коридоре, где стоял сундук с медным замком, он начинал свою раннюю риторику:
— Два грамма гречки на твою порцию, три — мои, а остальное — сыну. Поняла?
— Поняла, Вань, — шептала Мария.
— Картошки — шесть штук. Не больше, — сухо добавлял Иван Михайлович.
Алексей, как тень, сжимал кулаки, чувствуя, как внутри бьется обида. Он рос, как саженец в стеклянной банке — зажато, тихо, без брызг. Школа — тоже магазин страха. Деньги — вклад в будущее. Дни рождения — роскошь, которую отец сравнивал с русской рулеткой. В библиотеке он искал спасение, но даже там его преследовал взгляд отца.
Однажды в дверь постучался наследник звериной добры: котёнок с чёрными глазами и сердцем, как битком набитой снегом иглу. Но Тихонов увидел в этом хищника, жаждущего его сбережений.
— Вон из дома эту тварь! — закричал он.
Мария Михайловна молчала, как мать-попутная с крестом на груди.
Годы скользили, как лед на реке. Алексей перешёл на стипендию, но та тоже была темной, как граница между снегом и темнотой. В техникуме он начал мечтать, но мечты утыкались в фразу отца: «Деньги — кость, на которую встать».
Пока одни выпускники пили чай в Юсуповском, Алексей считал копейки, как священник молитвы. Любовь — это лишний расход. Дамы — это оборудование, требующее ремонта.
Но однажды всё изменилось. Перевёлся в группу сложностей новичок — Олимпиада, живая, как медвяный туман. Спросила:
— Что ты слушаешь, когда тоскуешь?
— Копилку, — спокойно ответил он.
Она засмеялась, как весна на юге, и впервые он почувствовал, как внутри прорастает цветок.
Свадьба была скромна, как у бедной души. Но спустя месяцы Олимпиада, точившая топор, сказала:
— А ты купи мне духи!
— Зачем? — сдержанно ответил Алексей.
— А если я умру от розы? — спросила она.
Они ссорились, как ледники с огнём, но каждый раз возвращались, как веники к веревке. Пока не случилось вспышки.
— Ты не понимаешь, — сказала она, собирая вещи. — Я не могу жить, как птица в клетке, чьи решетки сделаны из копей. Я хочу моря, ветра, жизни без расчета. Прощай.
Дверь захлопнулась. Алексей остался один, но впервые почувствовал, что внутри пусто, будто кузов телеги после дождя.
Странное ощущение: время тянулось, как удав, а прошлое — как слякоть. Но в воздухе, на фоне снежных хлопьев, вдруг возник котёнок. С теми же чёрными глазами, что и в памяти. «Питайся моими уроками», — хрипло произнёс он.
Алекей замер. Вдруг понял: мудрость — не в сундуке, а в сердце, бьющемся, как олень в чаще.